"Смерть Петра Петровича"

Петр Петрович получил уведомление о смерти по почте. В этом было что-то обидное; вот если бы принесли на дом, отдали под расписку, а то ведь – кинули в почтовый ящик, как какие-нибудь счета, а кто знает (мало ли) что там с ним может случиться. «Надо будет пожаловаться» - подумал бы Петр Петрович, кабы так не расстроился. Он даже поплакал; первый раз сразу в туалете, потом с супругой, когда сказал, и третий раз еще в туалете. Сначала не хотелось верить – не я, не сейчас, подбросили и чья-то шутка, перепутали адрес – но уведомление было настоящее, с печатью, с двумя длинными росписями, и имя стояло в графе – Петр Петрович Косой, и дата рождения, и адрес, и все, как в таких случаях надо.

Сразу появилась куча дел. Сначала нужно было сходить в Министерство смертей, получить какие-то распоряжения, потом уладить кое-какие личные проблемы, но сперва – Министерство; за неявку могли и штрафануть.

Министерство смертей располагалось далеко, где-то в центре, и пришлось трястись в маршрутках, и делило здание с Министерством здравоохранения; это видимо кто-то так шутил. Пришлось стоять и очередь; впереди ожидал какой-то старичок со своей бабкой (пришли жаловаться, что не в один день), затем мужик (счастливчик; перепутал с соседним Министерством), а за Петром Петровичем занял хлыщ-наркоман, который удивительно, что еще до этого не помер. Как подошла его очередь, Петр Петрович замялся; что ли не идти. Но слишком он был честный, все просидел в своем инженерном отделе, а цифры не обманешь. Принимала его баба в очках, в которых походила на стрекозу, и такая грустная, что казалось – самой бы уже пора.

- Распишитесь в получении, сходите в министерство здравоохранения, что бы вас там выписали, распишитесь в инструктаже – строчила стрекоза, как автомат, а Петр Петрович только успевал оставлять росписи. Роспись у него была ровненькая, похожая на пружинку, и всегда ему нравилось ее писать, - с условиями согласны? – спросила стрекоза.

-А что если не согласен? – пролепетал Петр Петрович.

-Можете написать жалобу в отдел жалоб, пишите хоть сейчас. – и полезла в свой компьютер.
Петр Петрович жалобы писать не стал, ушел сразу, положил в портфель инструктаж. Дома прочитал;

Инструкция


1. При себе иметь комплект одежды, чистое постельное белье и чистое полотенце, также разрешается наличие религиозных изданий строго в одном экземпляре («строго» выделено курсивом)

2. Посторонние вещи (гигиенические принадлежности, электроаппаратуру (в т.ч. телефоны), книги и журналы и т.д), за исключением предметов религиозного культа (нательный крест, четки, обереги, амулеты и т.д.), не допускаются (последнее выделено курсивом)

3. Какие-либо дискуссии с работниками Министерства Смертей запрещаются (выделено), все претензии отправлять в письменном виде в отдел жалоб не менее чем за 48 часов до совершения процедуры (Петр Петрович долго думал, какой; потом понял).

4. Все вопросы о причине смерти, загробной жизни и проч. не допускаются (выделено)

5. Лучше уходить с чистыми помыслами

6. Росписью в уведомлении Усопший (далее – У.) принимает условия договора и претензий не имеет.
Всего наилучшего!

Петр Петрович повертел инструктаж в руках, но никакого «далее» не нашлось. К инструктажу прилагалась бумажка;

Похоронное бюро «Надежда»

Мы избавим Вас от трудностей и ненужных хлопот! С нами Вы обретете покой с набольшим удовольствием для Вас и Ваших близких!

Ритуальный агент, Похоронный агент, Гробы, Элитные-гробы, Катафалки, Вип-катафалки, Венки из живых цветов, Организация поминальных трапез, Живой оркестр, Вызов плакальщиц и скорбящих (более десяти – скидка 30%!), Уход за могилами, Гибкая система скидок и кредитования!

Мы не оставим Вас без внимания! Только у нас Вы получите персональный подход и внимательное обслуживание! Кампания имеет опыт на рынке более 10 лет и никогда еще не получала жалоб от своих клиентов!

Наш телефон;(такой-то телефон), адрес (такой-то адрес)

(так же организуем проведение свадеб)

Петр Петрович помял бумажку, положил в карман, и опять стало как-то обидно. Дней оставалось ровно три; в первый он решил посидеть с семьей, на второй сходить на работу и там попрощаться, а уж потом… Что будет потом, Петру Петровичу даже и представить себе было страшно. Так и вышло; утром во вторник съездили с супругой в похоронное агентство, заказали гроб (у него тут же все опустилось, как только прилег он в гроб, и чуть прямо там не расплакался), вечером собрались всем семейством, погрустили, и ни разу никто не упомянул о причине, по которой собрались (дочь не приехала из Москвы, только позвонила на минуту; Петр Петрович тут опять всплакнул в туалете), а ночью он совсем не мог уснуть. Жена гладила, успокаивала; не кипятись, мол, Петрович, ты так, а он кивал в ответ и в то же время думал; а как тут не кипятиться? На утро собирали вещи; в пакетик с котятами сложили белье, полотенце, в другой, без котят – костюм. Жена все силилась засунуть туда зубную пасту и мыло, и уж тут Петр Петрович на нее накричал; дура, не в командировку же я собираюсь! Потом помирились и снова поплакали. Вечером среды Петр Петрович отправился на свой завод.

На заводе Петр Петрович был уважаемый человек; зам. главного инженера. Сразу все приуныли, как только он сказал, что… . Он взял с собой водочки, закуски, мужики-токари побросали свои станки и притащили самогонки. Петр Петрович думал, что пробудет там часиков до девяти и уедет домой на вечернем автобусе (там утром уж было пора), в девять решил немного задержаться и взять такси. Больно хорошо сидели; мужики были хорошие, душевные, знали, что сказать, поплакали уже пьяные все вместе, и Петр Петрович хоть и начал понимать, что хватанул лишнего, но все равно пил и пил, и уже вроде полегчало как-то, и вроде плакать совсем не хотелось, а собиралась только в горле обида; да я, рабочий, можно сказать, человек, да что б меня, да мне… . Мужики разъехались на последних автобусах домой, Петра Петровича постелили, как телогрейку, на диванчике в его кабинете, а он только бурчал в ответ что-то нечленораздельное.

Утром болела страшно голова, во рту была целая помойка. Надо было ехать уже, давно пора бы ехать, брать дома вещи и в морг, но Петр Петрович думал; вот посижу в кабинетике у себя немного еще, кофейку попью; вот, новости посмотрю по телевизору, мало ли что. Уже давно работали по цехам станки. К десяти часам утра Петр Петрович протрезвел полностью, в морг ехать было назначено к двенадцати, и тут началась у него паника. То плакал он, то ногти грыз, а в одиннадцать закрыл дверь в кабинете и забрался в шкаф. Думал он; вот просижу тут немного, и забудут обо мне, мало ли дел у них. Сидел тихо-претихо и не дышал, только часики тикали у него на руке, отсчитывая.

Через двадцать минут в дверь кабинета стали стучать, а у Петра Петровича начали дрожать руки. «Товарищ Косой, будьте благоразумны, откройте немедленно дверь» - говорил громко интеллигентный голос, а как бы позади его; «Петрович, вылась из шкафа, перед людьми же стыдно будет!» - голос его жены, и снова Петру Петровичу стало обидно. К половине начали дверь ломать. Видно, позвали мужиков с монтировками и справились быстро, и в кабинете собралась целая толпа. Топали по кабинету Петра Петровича грязными ботинками мужики, работники Министерства, а он там проработал тридцать лет. В шкаф стали стучаться не сразу, будто выжидали, что выйдет сам, а он только сжал кулачки и решил отбиваться.

Через минуту шкаф сломали, начали вытаскивать Петра Петровича, как какого-нибудь котенка. «Пойдите прочь, мерзавцы, убийцы, я еще не жил совсем!» - кричал он, а мужики уже волокли его по коридору. В проходной сдали его в руки министерским, и тогда уж подумал Петр Петрович, что все. У тех руки были железные и стало понятно, что это и не люди вовсе. Рядом суетилась его супруга, совала в руки пакеты с бельем, но там уж было не до этого, и пакеты порвались, долго потом валялся на асфальте добротный костюм. Когда погрузили в машину, от Петра Петровича осталось совсем немножко, но он отбивался все же, старался пнуть министерских по ногам (он где-то слышал, что будет больно по голени). В машине его связали, побили, и только тогда он успокоился, не стал больше пинаться, только тихо плакал в уголке (в рот ему тоже засунули кляп), а как подъехали к моргу, нашло на него какое-то безразличие и стало уже в общем все равно, скорее бы только закончилось. Закончилось все правда быстро, и министерские тихо радовались, что уложились в график, жене сдали вещи в черном пакете, почти в таком же, в котором лежало в холодильнике тело, и Петр Петрович наверное опять бы обиделся на это, но никакого Петра Петровича тогда уже не было.

Гертель (отрывок)

... с началом учебного года, как раз тогда, когда в школе появилась Гертель.

Анастасию Гертель сперва временно, а затем, заключив договор, на постоянной основе приняли в школу на должность преподавателя алгебры и геометрии как замену для Ольги Алексеевны, безвременно скончавшейся от продолжительной болезни. Она была на дюжину лет моложе самого молодого учителя в школе и едва окончила пединститут, но диплом ее был первоклассным, характеристики рисовали ее с самой положительной стороны, она была победителем каких-то олимпиад и конкурсов едва ли не федерального масштаба, впечатление производила положительное, так что очень быстро Гертель завоевала всеобщее расположение. Ко всему прочему, она обладала внешней красотой и мы частенько пускали слюни, видя, как она, будто по подиуму, шагала по школьному коридору. И хотя на работе она старалась выглядеть серьезно и соответствующе подбирала гардероб, ничто не могло скрыть ее очаровательной прелести. Ее любили все, от младшеклассников до преподавателей, от завуча до поломойки. Со всеми она была добра, всем старалась угодить, не производя при этом никакого отрицательного впечатления.

Прознав через какое-то время, что она совершенно одинока, к ней начали клеиться все те немногие мужчины, что работали в школе, даже физрук, но ни один не преуспел. В смысле преподавания она была полной противоположностью своей предшественницы и не ленилась экспериментировать в этом. Со временем, впрочем, слухи о том, что она разрешает ученикам свободно ходить по классу во время урока, а один из них еще осенью, пока городок не сковали морозы, провела на спортивной площадке, в антураже турников и перекладин, быстро дошли до директора, после чего случился в директорском кабинете даже разговор на этот счет, но директриса махнула рукой на ее «методы», формально придраться было не к чему, к тому же, ей и самой было интересно, что в итоге выйдет из шалостей ее новой подчиненной, столь не похожей на остальных. Она, как и все вокруг, так же попала под ее простое, неподдельное очарование. Ее любили все и только несколько из наших учительш, уже немолодых, обиженных жизнью, во время перерывов специально собирались затем, чтобы обменяться сплетнями о ней, перемыть косточки, почему-то будучи крепко уверенными в том, что эта молодая, наглая и бойкая девица быстро и с треском вылетит из школы. Со временем собрался целый клуб ее недоброжелателей, к которым позже присоединился и физрук, обиженный ее невниманием, но месяц проходил за месяцем, а ничего не происходило. Поэтому вскоре они заключили, что она была любовницей какого-то очень высокопоставленного чиновника из департамента образования, так что ей все сходит с рук.

Гертель правда не походила ни на кого, кого можно было бы встретить в школе, она выделялась из них, как цветок на овощной грядке, и казалось, что она явилась из другого мира. Она и сама давала повод думать об этом; в разговорах ее часто упоминалась Москва, где она проучилась несколько лет, она рассказывала о Европе, где какое-то время жила, и куда, судя по ее намекам, планировала когда-нибудь навсегда перебраться. В нашем крошечном городке такое было в диковинку и все только открывали рты, даже те, что состояли в клубе ее недругов, прислушивались, чтобы затем, впрочем, снова перемыть ей за это косточки. Она занималась еще и какой-то политической деятельностью, к тому же, направленной против власти, и уж такого в учительской среде точно не видали. По-английски она изъяснялась лучше, чем преподаватель английского языка, чем сразу вызвала ее неприязнь, особенно после того, как директриса на какой-то планерке неудачно пошутила на тот счет, что пора поувольнять весь никуда не годный коллектив к чертовой матери и оставить одну «Анастасию Константиновну». Сама «Анастасия Константиновна» покраснела на это, завуч захохотала, шевеля усами, а кто-то из учителей начал нервно барабанить пальцами по столу.

Как-то раз кто-то из наших шутников сделал идиотский коллаж; на плакат с грудастой обнаженной женщиной, застывшей в соблазнительной позе, довольно аккуратно вклеили портрет нашей всеми любимой «класснухи» на место лица, так что могло показаться, что это и впрямь была она. Коллаж переходил из рук в руки на переменах, циркулировал из класса в класс и из кабинета в кабинет, так что неудивительно, что в итоге попался и ей. Это было прямо во время урока, и с минуту она молча рассматривала его в благоговейной выжидающей тишине, раздумывая, видимо, над тем, чтобы сказать такое легкое, остроумное, но в то же время не роняющее ее достоинства.

«Неплохо. Вот только размерчик, увы, не мой» - наконец произнесла она и вернула бумажку владельцу.

Само собой разумеется, что после этого мы стали любить ее еще больше, а кое-кто из наших всегдашних балбесов уже к середине учебного года пробился едва ли не в отличники по ее замысловатым предметам.

В школе единственной ровесницей Гертель была только Диана, и, со временем, каждый день проходя мимо гардероба, она стала замечать эту странную, грустную девушку. Встречая ее, в ней всякий раз просыпалась тихая жалость. Она быстро заключила, что это «школьный Башмачкин», - столько было печальной грусти в ее больших зеленых глазах, - а, узнав ее историю, стала жалеть еще больше. Она вообще жалела всех и всякого, в ней было так много жалости и сочувствия, что она порой сама не знала, куда бы ее употребить.

В детстве она мечтала создать приют для животных, где бы жили все брошенные котята и собачки, которых она часто замечала на улице и которые не раз были причиной ее наивных детских слез. Уже в школе она решила стать ветеринаром и пронесла эту мысль многие годы, но, узнав, что в медицинских институтах препарируют живых лягушек, возненавидела всякого рода медицину. Ведь как можно было причинять страдания живому существу, пусть даже такому пустяковому, пусть даже самому жалкому, даже будь это какой-нибудь паучок, ведь и паучку больно, ведь и паучку хочется жить?! И даже стоящая за этим благая цель никак не оправдывала жестокость. Гертель жалела кошек, собак, нищих старушек, детей, голодавших в далекой Африке (куда она какое-то время хотела поехать волонтером) и животных, которых мучают в цирках и зоопарках (с которыми она решила бороться, вступив в специальную организацию), сирот, живущих в детских домах (которых она мечтала усыновить полдюжины, как Анжелина Джоли) и солдатиков, которых убивают где-нибудь в Чечне (куда бы она уехала в качестве сестры милосердия, как великие княжны Романовы, которых она тоже жалела). Мир казался ей какой-то каруселью насилия и страданий и, в классе девятом, начитавшись Достоевского, Анастасия порывалась уйти в монастырь, куда-нибудь в Оптину пустынь, где можно б было трудиться в богадельне, помогая сирым и убогим, а перед сном целовать икону Божией матери.

Но в монастырь она не пошла, - слишком сильно для этого она любила жизнь. Окончив школу, Гертель, не слушая советов родителей, - те думали только о благополучии, о будущих заработках, с двух сторон вбивали в ее уши низменную «житейскую правду», - она пошла в педагогический. Детей она любила, ей казалось, что на должности учителя она сможет помогать им взрослеть, пробудит в них тягу к знаниям и прекрасному, и даже выбрала самый сложный, самый неподходящий для себя факультет, - математики и информатики, - лишь потому, что во всем стремилась преодолевать преграды.

Москва мгновенно затянула ее, как водоворот. Но если в своем городке, в привычной обстановке она всюду блистала, всюду была в центре внимания и у всех вызывала восхищение, то в столице до нее никому не было дела, та была полна самых разных людей, среди которых попадались и умнее, и начитаннее, и обаятельнее ее. Они говорили о книгах, о которых она не имела понятия, обсуждали фильмы, названий которых она знать не знала, но которые, как считалось, должен был любить каждый передовой человек, они восхищались Западом и свободно владели иностранными языками, так что Гертель быстр поняла, насколько она отстает от них. Тут ее никто не замечал и не знал, ее провинциальное происхождение считалось почти постыдным изъяном, ее прежние и мнимые достижения мигом померкли на фоне московских огней, Москва была полна таких, как она, и сперва она так растерялась, что едва не сбежала домой. Это было сильным ударом по ее болезненному самолюбию. Судорожно она принялась наверстывать упущенное, обзаводиться знакомствами, научилась подражать манерам той части московской молодежи, которая считала себя «интеллектуалами» и «бомондом», и со временем, действительно, добилась определенных успехов. Во всем она хотела быть первой, у всех вызывать восторг. Она начала курить и экспериментировала с алкоголем и наркотиками, - но только потому, что это было модным; в темных «арт-хаусных» кинотеатрах она подолгу дремала над скучнейшими фильмами каких-то южно-корейских режиссеров, а потом говорила, что была в восторге, - только потому, что это было модным; где-то с третьего курса она начала интересоваться политикой и даже участвовала в каких-то акциях, - но только потому, что это было модно, тут же, впрочем, успокаивая себя еще и тем, что ее старания призваны улучшить мир вокруг, положить конец произволу, установить социальную справедливость. За три года она вызубрила английский, потому что без него было никуда.

Чтоб не ударить лицом в грязь, Гертель ездила заграницу, в Европу, которую боготворили в той среде, где она вертелась (родителям эти поездки обошлись в копеечку), так что она была ничем не хуже местных модниц. В Париже ее чуть не ограбили какие-то негры, а брюссельские бомжи пахли ничем не лучше московских, - но и Европа, как Москва до этого, очаровала ее. После этих поездок она твердо решила рано или поздно переехать туда насовсем. Наконец получив диплом и распрощавшись со своими уже очень многочисленными столичными друзьями, она снова приехала в свой тихий, скучный провинциальный городок, где все было так, как она запомнила, где ничего и никогда не менялось. Там, в Москве, после шумных вечеринок, ее часто тянуло к родительскому очагу, так что на глаза даже наворачивались слезы. Родители сразу заметили в ней перемены, а она в первые дни скучала по городскому шуму, по друзьям, которым беспрестанно звонила, а вид городка наводил на нее скуку и жалость. Он походил на старого, облезлого пса, побитого жизнью, который был навеки вынужден стоять под ветром и дождем. Она решила совсем немного пробыть тут с родителями, устроиться в какую-нибудь школу для практики, а затем, конечно, снова в Москву, заграницу, подальше от этого тягучего уныния.

Общения ей не хватало, как воздуха. Должности в школе она радовалась только в первые дни, но очень быстро стало понятно, что и это не изменит ситуацию. Школьный коллектив напоминал ей собрание персонажей из какого-нибудь классического русского романа, дети ей довольно скоро надоели, и порой она бесцельно бродила по городку, изредка делая снимки на крошечный фотоаппаратик, приобретенный где-то заграницей. Впрочем, ей казалось, что, живя тут, она выполняет некую миссию, она успокаивала себя, что тут ей лучше узнать жизнь, далекую от московских богемных разговоров в дорогих кафе, что ее работа простым учителем своего рода благотворительность. Со скуки она стала больше читать и с удовольствием отмечала, что это способствует ее развитию. Со скуки она завела блог в «Живом журнале», описывая городок и происходившие события. Ворчание за своей спиной в школе («Надела на себя корону и ходит!») она воспринимала как милую особенность и совсем не обижалась. Со скуки же она прибилась к какой-то благотворительной организации, занимавшейся помощью местному детскому дому, и провела что-то вроде марафона, собрав средства в помощь сиротам у учителей, а затем и у учеников. Директриса махала на ее выдумки рукой, в фонде в ней души не чаяли, завистники за ее спиной исходили привычной желчью, а ей казалось, что она, как и всегда до этого, все делает правильно, что и тут она не свернула с верного пути.

Диана вызывала в ней жалость, а жалость всякий раз пробуждала в ней деятельность. Она тут же захотела как-нибудь помочь, - тем более, тихая гардеробщица была ей симпатична. С какого-то времени Гертель специально подходила к гардеробу, заводила с Дианой какой-нибудь пустяковый разговор. Ей казалось, что та прячет от окружающих какие-то жутковатые тайны, что у нее есть какое-то особенное видение всего вокруг, какой-то затаенный внутренний мир. Это только подстегивало ее любопытство. Она узнала ее биографию, то, какой была ее мать, о том, как относятся к ней ученики и как достают ее некоторые из них. И иногда, любуясь собой в зеркале и вспоминая о пришибленной гардеробщице, ее посещала странная, тяжкая мысль; «Как же хорошо, что я не такая, как она! Спасибо тебе, Господи, что я не она!»